
Обострение вокруг Ирана стало следствием затянувшегося кризиса доверия и фактического тупика в переговорах с США. Такое мнение в интервью высказала кандидат исторических наук, доцент, руководитель Восточного культурного центра и старший научный сотрудник Института востоковедения РАН Лана Раванди-Фаддаи.
По её словам, пока дипломатический процесс сохраняется, у сторон остаётся пространство для манёвра. Когда же становится ясно, что договорённостей не будет, «пауза заканчивается», и политическая альтернатива силовому сценарию сужается. При этом, отмечает эксперт, правовая оценка происходящего строится на разных трактовках принципа суверенитета и права на самооборону.
Раванди-Фаддаи также прокомментировала позицию арабских государств, расчёты европейских стран, роль международных организаций и возможные сценарии дальнейшего развития ситуации.
Полное интервью читайте ниже:
— В какой степени тупик в переговорах между США и Ираном стал фактором, приведшим к нынешней эскалации, и можно ли было избежать перехода к силовому сценарию?
— Если говорить прямо, тупик в переговорах стал ключевым фактором — по крайней мере, так это было заявлено. Не единственной причиной, но именно тем моментом, после которого у сторон исчезла политическая альтернатива силе.
Пока переговоры идут — даже тяжело, даже без результата — всегда остаётся пауза. Есть возможность тянуть время, искать формулы, торговаться.
В тот момент, когда становится понятно, что договорённости не будет, эта пауза заканчивается. Но я считаю, что всё было заранее спланировано, и переговоры ни США, ни особенно Израилю были не нужны. Это был лишь предлог.
С иранской точки зрения ситуация выглядела так: опыт 2015 года показал, что даже согласие на серьёзные ограничения и максимальную прозрачность не гарантирует снятия давления. Следовательно, уступки без реальных и необратимых гарантий — это не компромисс, а стратегический риск. В такой логике переговоры перестают быть инструментом безопасности.
При этом перед Тегераном выдвигались требования, на которые изначально было понятно, что он не сможет пойти, поскольку они затрагивали вопрос суверенитета страны. Речь шла прежде всего о трёх блоках требований.
Первый — фактический отказ от полного ядерного цикла, включая долгосрочные ограничения, выходящие далеко за рамки первоначальной сделки, и элементы, которые в Тегеране воспринимались как попытка лишить страну технологического суверенитета.
Второй — расширение режима контроля на военные и оборонные объекты без чётко прописанных рамок. В иранской политической системе это рассматривается не как технический вопрос, а как прямое вмешательство в сферу национальной безопасности.
Третий — увязка ядерной тематики с региональной политикой и оборонной программой, включая ракетный компонент. Для Ирана это принципиально разные досье, и их объединение воспринимается как требование изменить всю стратегию безопасности, а не как предмет переговоров.
Именно поэтому в иранской логике такие условия читались не как шаг к компромиссу, а как давление, затрагивающее основы суверенитета. Проще говоря, от Ирана ожидали не только ограничений в ядерной сфере, но и уступок по военной инфраструктуре, ракетной программе и региональной политике — а это уже вопросы суверенитета, на которые ни одно государство в подобной ситуации не идёт.
С американской стороны логика иная: давить на Иран, ослабить его (в том числе с учётом интересов Израиля) — если договориться невозможно, нужно менять реальность силовым способом.
Можно ли было этого избежать? Да. Но только при одном условии — если бы переговоры шли не вокруг общих обещаний, а вокруг механизма гарантий, который нельзя отменить после смены власти в Вашингтоне. Без этого любая сделка для Тегерана выглядит временной, а значит — небезопасной.
Эскалация началась не потому, что стороны хотели войны, а потому что дипломатия перестала одновременно давать ощущение результата и безопасности.
— Как международное право интерпретирует действия сторон в рамках принципов суверенитета и самообороны?
— С точки зрения классического международного права всё упирается в два базовых принципа — суверенитет государства и право на самооборону.
Первый принцип говорит очень просто: любое применение силы против территории другого государства без решения Совета Безопасности ООН считается нарушением суверенитета. И в этом смысле удары по территории суверенной страны автоматически вызывают юридические вопросы, потому что система международного права изначально строилась на запрете силовых действий без международного мандата.
Но далее возникает вторая составляющая — право на самооборону. Статья 51 Устава ООН позволяет государству применять силу, если оно считает, что подверглось вооружённому нападению или находится перед непосредственной угрозой такого нападения.
И вот здесь возникает главная коллизия, которую мы сейчас и наблюдаем.
Одна сторона говорит: это превентивная самооборона, потому что угроза носит экзистенциальный характер и ждать удара невозможно.
Другая сторона утверждает: никакого вооружённого нападения с нашей стороны не было, значит удары — это агрессия, а наши ответные действия — реализация законного права на самооборону.
Юридически международное право гораздо осторожнее относится к концепции превентивных ударов. Классическая трактовка допускает самооборону либо в момент нападения, либо при наличии абсолютно очевидной и неизбежной угрозы. И именно вокруг того, была ли эта угроза «неизбежной», сегодня и идёт главный правовой спор.
С иранской и в целом российской правовой позиции акцент делается на том, что без факта прямого вооружённого нападения говорить о праве на силовую превенцию нельзя, а значит первичный удар рассматривается как нарушение суверенитета, а ответ на него — как реализация законного права на самооборону.
Западная трактовка шире: там чаще используется концепция «расширенной самообороны», когда угроза может интерпретироваться не только как уже начавшееся нападение, но и как способность его быстро осуществить.
Поэтому важно понимать: здесь нет одной юридической оценки, которую автоматически признают все. Есть две конкурирующие правовые логики.
Международное право сегодня оказалось в ситуации, когда его базовые нормы — запрет на применение силы и право на самооборону — сталкиваются друг с другом, потому что каждая сторона считает себя обороняющейся. И в целом можно сказать, что само понятие «суверенитет» во многом утратило прежнюю определённость.
— Каковы позиции основных арабских государств в отношении конфликта и чем объясняется их публичная риторика?
— Если смотреть на реакцию арабских стран, то на поверхности она кажется очень осторожной и почти одинаковой: призывы к сдержанности, к прекращению эскалации, заявления о недопустимости нарушения суверенитета, обеспокоенность безопасностью региона.
Но за этой внешней нейтральностью скрываются очень разные интересы.
Страны Персидского залива — прежде всего Саудовская Аравия, ОАЭ, Катар — сегодня не заинтересованы в большой войне вообще. И причина здесь не идеологическая, а экономическая. Их модели развития построены на стабильности: инвестиции, логистика, энергетические маршруты, крупные инфраструктурные проекты. Любая большая война в регионе — это удар по их будущему.
Поэтому их публичная риторика максимально дипломатична. Они не хотят выглядеть ни союзниками военной операции против Ирана, ни стороной конфликта. Отсюда очень выверенный язык: деэскалация, переговоры, безопасность судоходства, защита гражданских объектов.
Есть и второй фактор. За последние годы многие из этих стран начали осторожный диалог с Тегераном, и они не хотят возвращаться в ситуацию прямой конфронтации, которая уже однажды привела регион к крайне опасной точке.
Египет и Иордания занимают ещё более сдержанную позицию. Для них главный страх — это не усиление Ирана и не усиление Израиля, а внутренняя дестабилизация. Любая большая война в регионе автоматически усиливает социальное напряжение внутри этих стран, а их экономическая ситуация и так остаётся сложной. Поэтому их риторика — это прежде всего риторика предотвращения расширения конфликта.
Отдельная история — Катар и Оман. Они традиционно играют роль посредников. Их позиция максимально нейтральна именно потому, что это их политический капитал: возможность разговаривать со всеми.
При этом важно понимать один нюанс: в непубличном формате многие арабские государства объективно не заинтересованы в появлении у Ирана военного ядерного потенциала и в усилении его регионального влияния. Но ещё меньше они заинтересованы в войне, которая разрушит весь региональный баланс.
Поэтому их нынешняя позиция — это не поддержка одной из сторон, а попытка сохранить пространство для переговоров и не допустить сценария, при котором конфликт выйдет из-под контроля. Важно понимать, что публичная нейтральность арабских стран объясняется не отсутствием позиции, а тем, что их главная стратегическая цель — не победа одной из сторон, а сохранение стабильности и собственной безопасности.
— Какую линию поведения выбрали европейские страны и какие стратегические соображения влияют на их подход?
— Европейская позиция сейчас — это максимально осторожный баланс между политической солидарностью с США и страхом перед большой войной в регионе. Европа во многом сама сожгла мосты с Ираном в период двенадцатидневной войны: вместо ожидаемой в Тегеране нейтральной правовой оценки и призывов к симметричной деэскалации европейские лидеры фактически ограничились поддержкой израильской позиции, не дав жёсткой оценки самим ударам. В иранском восприятии это стало сигналом, что Европа больше не выступает самостоятельным дипломатическим центром и окончательно встроилась в общую западную линию. Именно после этого уровень доверия к европейскому посредничеству резко снизился, и пространство для политического диалога сузилось.
Публично европейцы говорят языком деэскалации: призывы к сдержанности, срочное возвращение к переговорам, недопустимость расширения конфликта, защита международного права и ядерного режима нераспространения. Хочется надеяться, что это не просто дипломатическая формула, а отражение их реальных интересов.
Первое и главное — Европа больше всех уязвима перед последствиями этого конфликта.
Любая большая война на Ближнем Востоке для неё означает:
— скачок цен на энергоносители;
— удар по логистике и торговым маршрутам;
— новую волну миграционного давления;
— рост внутренней социальной напряжённости.
То есть для Европы это не абстрактная геополитика, а вопрос внутренней стабильности. А проблем в Европе хватает.
Второй фактор — отсутствие военной самостоятельности в регионе.
В отличие от США, у европейцев нет ни политической, ни военной инфраструктуры, чтобы играть там самостоятельную силовую роль. Поэтому их стратегия — не участие в эскалации, а возвращение всех за стол переговоров.
Третий момент — ядерная сделка.
Для европейских стран это был один из немногих успешных дипломатических проектов последних лет, в который они вложили серьёзный политический капитал. И его окончательный срыв означает для них не только рост угрозы распространения ядерных технологий, но и признание собственной неспособности влиять на кризисы.
При этом внутри Европы нет полной одинаковости.
Франция традиционно пытается играть более активную политическую роль и говорить о стратегической автономии.
Германия действует осторожнее и жёстче привязана к общеевропейской линии.
Великобритания — ближе к американской позиции.
Но даже при этих различиях общий знаменатель один: Европа не хочет быть стороной войны и объективно заинтересована в заморозке конфликта как можно быстрее. Европейская линия — это дипломатия не из идеализма, а из расчёта. Чем быстрее остановится эскалация, тем меньше цена для самой Европы.
— Насколько международные организации, включая ООН, обладают инструментами для предотвращения дальнейшей эскалации?
— Если говорить честно, у международных организаций сегодня есть важная политическая роль, но очень ограниченные реальные инструменты для принуждения сторон к деэскалации.
ООН создавалась как система, которая должна предотвращать войны через Совет Безопасности. Но её эффективность напрямую зависит от согласия крупнейших держав. В ситуации, когда постоянные члены Совбеза поддерживают разные стороны конфликта, механизм блокируется — и это мы сейчас фактически и наблюдаем. Решения либо не принимаются, либо носят символический характер.
Это не означает, что ООН бесполезна. У неё остаются три важные функции.
Первая — политическая легитимация.
Через площадку ООН формируется международная оценка происходящего: кто говорит языком самообороны, а кто — языком нарушения суверенитета. Это влияет на позицию стран, которые не участвуют в конфликте напрямую.
Вторая — гуманитарная.
Именно через структуры ООН запускаются механизмы помощи, эвакуации, мониторинга ситуации с гражданским населением. В условиях эскалации это критически важно.
Третья — дипломатическая.
ООН остаётся пространством, где стороны могут контактировать даже тогда, когда у них нет прямых каналов общения.
Но остановить войну резолюцией сегодня невозможно. Для этого у организации нет ни собственных сил принуждения, ни единства внутри Совета Безопасности.
В более широком смысле это отражает кризис всей системы международного права: правила есть, но механизм их обязательного исполнения работает только тогда, когда с этим согласны ключевые государства.
Все крупные конфликты в итоге заканчиваются возвращением к многосторонним форматам, и именно через такие структуры оформляются договорённости о прекращении огня, инспекциях, гарантиях безопасности. ООН сегодня не может остановить эскалацию силой, но она остаётся единственной площадкой, через которую эту эскалацию можно политически развернуть назад.
— Каковы риски расширения конфликта на региональном уровне и вовлечения дополнительных акторов?
— Главный риск сейчас в том, что Ближний Восток — это система связанных между собой пространств, и любое серьёзное столкновение автоматически начинает «цеплять» соседние направления.
Первый уровень риска — страны, на территории которых находится иностранная военная инфраструктура. Даже если они официально не участвуют в конфликте, сами базы становятся целями. А это ставит эти государства в крайне сложное положение: им нужно одновременно сохранять отношения с США, не вступать в войну с Ираном и удерживать внутреннюю стабильность. Для монархий Залива это вопрос буквально выживания их экономической модели.
Второй уровень — морская безопасность и энергетика. Любое обострение в районе Ормузского пролива или на ключевых маршрутах сразу превращает локальный конфликт в глобальный экономический кризис. И тогда в ситуацию начинают вовлекаться внешние игроки — не из военных соображений, а для защиты торговли и поставок.
Третий уровень — негосударственные союзники сторон. Регион устроен так, что у крупных игроков есть партнёрские силы за пределами собственных границ. Их включение может резко увеличить масштаб противостояния, причём без формального объявления войны между государствами. Это самый трудноуправляемый сценарий, потому что он развивается асимметрично.
Четвёртый риск — случайная эскалация. Чем больше ударов, чем больше военной активности в воздухе и на море, тем выше вероятность инцидента, который изначально никто не планировал: поражение не той цели, большие потери, удар по территории страны, которая до этого старалась сохранять нейтралитет. История показывает, что именно такие эпизоды чаще всего переводят конфликт в новую фазу.
Но при всём этом есть и фактор, который работает в обратную сторону. Ни одна из крупных региональных столиц сейчас не заинтересована в большой войне. Слишком высока цена: для одних — экономическая, для других — внутренняя политическая. Именно поэтому большинство игроков стараются удерживать конфликт в ограниченных рамках, даже если публичная риторика выглядит жёстко.
Риск расширения конфликта высокий, потому что регион структурно связан, но одновременно существует мощный коллективный страх перед неконтролируемой войной — и именно он пока остаётся главным сдерживающим фактором.
— Какие экономические и энергетические последствия может иметь дальнейшее обострение ситуации?
— Первое и самое быстрое последствие — это рынок нефти. Ближний Восток остаётся ключевым регионом для мировых поставок, и любой серьёзный риск для логистики, особенно вокруг Ормузского пролива, автоматически закладывается в цену. Даже без физического прекращения поставок появляется так называемая «премия за страх», и мы видим скачок котировок.
Но дело не только в цене нефти.
Второй фактор — это стоимость перевозок и страхования. Как только регион становится зоной военного риска, резко дорожают фрахт, страховка судов, меняются маршруты. Это бьёт по всей мировой торговле — от Азии до Европы. То есть эффект выходит далеко за пределы энергетики.
Третий момент — газовый рынок. Если напряжённость затягивается, Европа и Азия начинают конкурировать за альтернативные поставки, растёт цена на СПГ, и это снова возвращает мир в состояние энергетической турбулентности.
Четвёртый фактор — инвестиционный климат в самом регионе. Страны Залива в последние годы строили экономику будущего: логистические хабы, туризм, финансовые центры. Любая большая война тормозит эти проекты, потому что капитал уходит из зоны нестабильности.
При этом есть и страны, которые краткосрочно получают выгоду от роста цен на сырьё. Для экспортёров нефти и газа это дополнительные доходы и усиление их роли на мировом рынке. В частности, это усиливает позиции России как альтернативного поставщика энергоресурсов и как участника глобальной энергетической архитектуры.
Но эта выгода тоже относительная, потому что если конфликт выходит из-под контроля и приводит к глобальному экономическому замедлению, падает спрос — а значит, в долгую проигрывают все.
И наконец, ещё один важный эффект — финансовый. В условиях военной эскалации капитал уходит в «тихие гавани»: растёт золото, укрепляются защитные валюты, падают фондовые рынки развивающихся стран. Это классическая реакция мировой экономики на крупный геополитический риск.
Дальнейшая эскалация — это почти неизбежный рост цен на энергию, удорожание мировой логистики, давление на инвестиции в регионе и краткосрочное усиление позиций сырьевых экспортёров. Но при затяжном конфликте экономическая цена становится глобальной, и её платят уже все.
— Каковы текущие настроения населения в Иране, Израиле и соседних странах, и насколько общественное мнение влияет на решения политического руководства?
— Если смотреть на общественные настроения, то во всех трёх случаях — Иран, Израиль и арабские страны — мы видим одну и ту же первую реакцию: в момент прямого военного столкновения общество не радикализируется, а консолидируется вокруг темы безопасности.
В Иране сейчас доминирует не столько политическая, сколько государственная повестка. Даже те группы, которые в мирное время критически относятся к власти, в условиях внешнего удара разделяют два разных вопроса — отношение к внутренней политике и отношение к внешней угрозе. И в такие моменты приоритетом становится именно безопасность страны. Это не означает исчезновения социального недовольства — экономические проблемы, запрос на изменения никуда не делись, — но на короткой дистанции фактор внешнего давления почти всегда усиливает мобилизацию, а не протест.
В Израиле ситуация ещё более прямая. Там общество изначально живёт в логике постоянной угрозы, и вопрос безопасности — это центральный элемент политической культуры. Поэтому в момент эскалации резко падает уровень внутреннего политического конфликта и возникает эффект «сплочения вокруг правительства». Но при этом в израильской системе общественное мнение влияет на решения гораздо быстрее: если операция затягивается, растут потери или нет ясного результата, давление на руководство возрастает очень резко.
В арабских странах картина иная. Там население, как правило, эмоционально реагирует на сам факт войны в регионе — через страх за экономическую стабильность, через рост цен, через угрозу втягивания своих стран в конфликт. Но при этом прямого влияния на внешнеполитические решения у общества меньше, чем в Израиле. Поэтому публичная риторика улицы и реальные действия правительств часто расходятся: на уровне эмоций — сильная реакция, на уровне политики — максимально осторожная линия на дистанцирование от войны.
И здесь важен главный момент: влияние общественного мнения в этих трёх системах разное по механике.
В Израиле оно напрямую влияет на темп и масштаб военных решений.
В Иране — влияет косвенно, через вопрос внутренней устойчивости и легитимности, но не определяет оперативную стратегию.
В арабских странах — влияет прежде всего на риторику, а не на саму политику.
Но есть и общий фактор для всех — страх перед большой войной. Именно он сегодня является одним из самых сильных неформальных ограничителей для политических элит.
Во всех обществах сейчас работает эффект консолидации вокруг темы безопасности, но степень влияния общественного мнения на реальные решения максимальна в Израиле и минимальна — в большинстве соседних арабских государств.
— Существуют ли предпосылки для возобновления дипломатического процесса в ближайшей перспективе?
— Дипломатия в таких конфликтах никогда не исчезает полностью — она уходит в тень. И вопрос сейчас не в том, возможны ли переговоры вообще, а в том, созрели ли условия, при которых сторонам выгодно к ним вернуться.
На данный момент складывается парадоксальная ситуация: публично риторика максимально жёсткая, но объективные факторы уже работают в пользу дипломатии.
Первый фактор — цена конфликта. Чем дольше продолжается обмен ударами, тем выше военные расходы, тем сильнее давление на экономику, тем выше риски для региональных игроков и глобальных рынков. Это касается всех сторон без исключения. В какой-то момент появляется понимание: дальнейшая эскалация не даёт стратегических преимуществ, но резко увеличивает издержки.
Второй фактор — отсутствие у любой стороны сценария быстрой и окончательной победы. Военным путём можно нанести ущерб, изменить баланс, повысить ставки, но невозможно решить политическую проблему. А значит, в какой-то момент всё равно приходится возвращаться к формуле переговоров.
Третий момент — посредники. Сейчас их роль критически важна. Есть страны, которые сохраняют каналы связи сразу со всеми — именно через них обычно и начинается восстановление диалога. Переговоры почти никогда не стартуют напрямую: сначала идут непрямые контакты, обмен сигналами, обсуждение условий деэскалации.
Четвёртый фактор — внутренняя логика самих систем. И в Вашингтоне, и в Тегеране решение о переходе к дипломатии принимается тогда, когда можно показать своему обществу, что переговоры — это не уступка, а результат силы. То есть сначала стороны проходят фазу демонстрации возможностей, и только потом появляется политическое пространство для диалога.
Можно ли ожидать этого быстро? Не в формате полноценной большой сделки. Но предпосылки для ограниченных договорённостей — например, по снижению уровня эскалации, по правилам военной активности, по отдельным техническим вопросам — могут появиться достаточно скоро. Потому что именно такие промежуточные шаги позволяют остановить спираль конфликта, не заставляя ни одну из сторон «проигрывать».
— Какую роль Россия потенциально может сыграть в снижении напряжённости и содействии мирному урегулированию?
— Россия в этой ситуации находится в уникальной позиции: у неё есть рабочие отношения с Ираном, каналы общения с Израилем, диалог с арабскими странами и при этом статус постоянного члена Совета Безопасности ООН. Таких игроков на самом деле немного, и именно это даёт Москве пространство для политической роли.
Первая и самая очевидная функция — дипломатическая площадка. В условиях, когда прямой диалог между сторонами невозможен, всегда нужны посредники, через которых передаются сигналы, предложения и условия деэскалации. Россия традиционно играет именно такую роль в региональных кризисах — не как арбитр, а как канал связи, который позволяет сторонам разговаривать, не вступая в прямой контакт.
Вторая роль — участие в формировании будущих договорённостей. Любая новая конфигурация по ядерной теме, по вопросам безопасности в регионе или по механизмам контроля так или иначе будет проходить через формат Совета Безопасности. А это означает, что без Москвы юридически устойчивой конструкции не получится.
Третий момент — фактор стратегического баланса. Для Ирана важно, что у него есть крупный международный партнёр, который не поддерживает силовой сценарий и выступает за политическое решение. Это снижает ощущение полной изоляции и, как ни парадоксально, делает дипломатический путь более возможным, потому что переговоры из позиции абсолютного давления почти никогда не приводят к результату.
Четвёртая линия — экономическая и энергетическая. Россия заинтересована в стабильности региона не только политически, но и с точки зрения мирового энергетического рынка и транспортных коридоров. Поэтому её позиция объективно направлена на то, чтобы конфликт не выходил в долгую и неконтролируемую фазу.
При этом важно понимать и ограничения. Россия не является союзником всех сторон одновременно и не может в одиночку остановить конфликт. Её влияние — это влияние посредника и участника будущей дипломатической конструкции, а не внешнего «управляющего».
Но именно такие посредники в итоге и становятся ключевыми, когда начинается реальный переговорный процесс.
Роль России — это не военное вмешательство, а политическая и дипломатическая архитектура будущего урегулирования: каналы связи, юридические форматы и баланс, без которого ни одна долгосрочная договорённость в регионе просто не будет работать.